тебя обидел?
— Я сама, пожалуйста, я сама.
София еще раз пригляделась к ней и вспомнила, что никогда прежде не видела ее накрашенной. Ее губы были густо подведены как будто малярной краской — кумачовой, вроде той, что красят звезды на могилах ветеранов.
— Агата, не бойся, я никому не расскажу. Я могу тебе чем-нибудь помочь?
Свербицкая мотает головой и вдруг ни с того ни с сего обнимает Софью, она чувствует, как плечу становится мокро, по шее пробегает неприятный холодок сочувствия.
— Это он меня, понимаешь? — шепчет Агата, — иначе он бы лишил меня золотой медали, понимаешь? За четверть?
София ничего не понимает, смотрит в ее растекшиеся глаза, в намалеванный рот, под носом у Свербицкой влажно, свет коридора матово ходит на впадине над губами.
— Я не могла поступить по-другому, тем более он нравился мне, понимаешь?
Кто-то кашляет на лестнице, Свербицкая бросается от нее, как ошпаренная, начинает оправлять юбку. Вдруг с лестницы показывается Гильза, он трогает усы, прочищает горло и спрашивает:
— Что случилось, юные особы?
И Свербицкая с таким презрением и восторженностью смотрит на него, что Софии всё становится понятно, и она пугается этого прозрения. По смущению Гильзы — кожа у него темная, как корка сухаря, — она понимает, что тот тоже растолковал взгляд Свербицкой, но он не уверен, успела ли она рассказать Софии о произошедшем.
— Ну что такое, Агата? Кто тебя обидел?
София боится, что Свербицкая выкрикнет: «Ты, старый дурак!», — или что-нибудь подобное, и тогда избежать истории не удастся. Гильза до последнего будет отпираться, строить козни, сживать их со школы…
— Никто, Павел Степанович, это предновогоднее.
— Может быть, тебя отвести к врачу?
Молчание.
— Что же ты молчишь, Агата? Мне оставить вас одних?
Свербицкая опускает расплывшиеся глаза и смиренным голосом произносит:
— Нет, Павел Степанович, то есть — да. Отведите меня к врачу.
Гильза удовлетворенно гладит усы, по-отечески берет Впадину за руку, с натяжкой улыбается Софии и спрашивает:
— Будешь ждать подругу?
— Я… я…
Главное — не показать виду, что ей всё известно — не столько пониманием, сколько представлением. Но как не выдать себя?
— Не стоит меня ждать, София, спасибо тебе, я обязательно найду и приму его. Спасибо!
Свербицкая смотрит поверх ее головы, мутно отражаясь в потемневшем стекле, которое видно в зеркале за ее спиной. Когда она уходит вместе с Гильзой, София больше всего удивляется этому отражению, как будто существует связь между ним и всей этой липкой, грязной историей.
Снег скрипит под ногами, на следующей неделе обещают похолодание, по школе даже прошел слух об отмене занятий, что же тогда останется до Нового года? Три с половиной учебных дня? Ни одна шишка не срывается с лап перелеска. Все как будто бы застыло, и Впадина, и влюбленный в нее Гильза кажутся наваждением, так что София сомневается, точно ли между ними что-то было, или это ей привиделось в больном от постоянного недосыпания воображении. Не может быть, чтобы между ними что-то было — это невероятно, еще более невероятно, чем если бы Абраксас Йах действительно оказался не человеком.
Софии стало зябко, почти на глаза она опустила капюшон, вложила руки в карманы и выдохнула изо рта побольше воздуха, клубы отнесло к ограде детского сада. В ноздрях было сухо, пощипывало и покалывало, внизу живота наметилось какое-то знакомо-незнакомое ощущение, скорее отзвук, его провозвестник. Лучше об этом не думать. Чувство зябкости медленно обращалось в зыбкость происходящего. И сосны представлялись пальцами мертвецов с длинными ногтями, тянущимися из-под земли, мертвецов, которые так и не воскресли. Они пытаются дотянуться до неба, поскрести по нему, достучаться до его обитателей, безмолвные пальцы — большее показать они смущаются. И вся земля, пускай припорошенная снегом, — огромный могильник. И посреди нее Софии без разницы, занимался Гильза любовью со Впадиной или нет, все равно все они уйдут в землю по-разному, — но в жажде не столько воскресения, сколько дознания до правды, отрастят сосны-ногти и будут тянуть их из-под земли — качающиеся, тоскливые, вечнохвойные.
Потемнело. Фонари лилово горят над головой, проспект в отдалении залит красными и желтыми огнями, мутное небо бьется, как застывающее сердце, мигает сполохами с нефтехимического комбината, но самого пламени не видно, как высоко ни поднимайся, разве что с крыши высоток, прилегающих к бору. Вечером зарево станет красным и будет зловеще мерцать, сейчас, в четыре часа дня, оно кажется даже уютным.
На крыльце София едва не уронила связку ключей в сугроб, пока подбирала овальный ключ ко входной двери в подъезд. Войдя в прихожую, она ощутила стойкий запах вина, взглянула вниз: так и есть, на сложенной надвое тряпке с маками стояли унты отца, которые он надевал, когда ездил на стройку. Мамы с братом дома не было.
Отец выплыл из зала неспешно, сверкнул очками, спросил:
— А, сегодня особенный день?
— Почему?
— Потому что свершилось!
Отец приложил палец к губам, еле слышно сказал: «Тсс… только маме молчок, слышишь, доченька?». Плешивый человек помог ей снять рюкзак со спины, с недоумением оглядел ее охровые ботинки и стал говорить о том, как сегодня совершил главное событие в своей жизни — разумеется, после рождения Софии, — купил криптовалюту.
— Понимаешь, когда киты зайдут на рынок, тогда он перегреется, а я улучил время, пригвоздил его, — он энергически махал руками.
— Какие киты, папа?
— Так называют больших игроков на биржах.
— А маленьких как называют?
— Хомяки, — ответил отец невозмутимо.
София прошла на кухню, распахнула верхний шкаф, засыпала в чашку банановые мюсли и залила их молоком с белыми сгустками — назавтра оно уже прокиснет. Отец не унимался, рассказывал о том, как они станут богаты, как он бросит работу и выкупит контору, в которой работает, как накажет за заносчивость дядю Женю — София едва помнила, кто это, — как покажет той бабушке, какой он примак. И все будут восхвалять его, маленького человека, за смекалку, не то что ползать на коленях, пресмыкаться станут, а он — Игорь Рубин — вновь решительные взмахи рук — всё до единой копейки оставит им. Хорошо, не всё. Может быть, он пожертвует что-нибудь сиротам, но там, в России, за хребтом, в столице, где будет учиться София, к ней будет приковано всеобщее внимание, потому что, потому что… Мысль терялась. Отец был патетичен, и вначале Софию пугала его патетика, потом умилили его плешь и мечты,